Все случайности в жизни не являются таковыми, они закономерны. Они предшествуют чему-то, что нам потом предстоит узнать. Я в этом убеждаюсь ежедневно, потому что жизнь преподносит мне необыкновенные подарки. Сегодня я расскажу историю, которой почти 25 лет, но каждую деталь я помню, будто все это было не далее как вчера.
28 декабря 1989 года был днем особенным – мы наряжали елку. Из сарайчика заносили большие, припорошенные снегом, холодные железные сундучки с елочными игрушками. Многие из причудливых игрушек разменяли не один десяток лет и украшали новогодние елки еще моих прадедов. В углу большой комнаты стояла высокая, под потолок, ель. Обычно елку мы наряжали вместе со старшим братом, мне разрешалось брать самые простые игрушки и вешать их на нижние ветки – даже если игрушка разобьется, что случалось, когда я второпях привязывала ее на тонкую ветку, взрослые не станут ругать.
Не знаю почему, но, сняв газетную обертку с хрупкого стеклянного мишутки с гармошкой, мне захотелось спрятать его, чтобы вечерами, когда никто из взрослых не видит, разглядывать его и рассказывать ему шепотом сказки. В большой тумбе у меня была своя собственная полка, там я хранила все свои самые важные вещи – раскраски, гербарии, обрезки разноцветных тканей и многие другие сокровища. Туда-то я и решила спрятать игрушку. Тумба стояла чуть боком, углом к стене и когда я полезла открывать ее, очень сильно ударилась левой ногой о выступающий край. Все бы ничего, но острая боль, которую я испытала в первые несколько секунд, стала нарастать и уже стала совсем нестерпимой к ночи…
Отец, вернувшийся с дежурства, осмотрел меня и велел маме нести бинты. Мне наложили тугую повязку, но на утро, когда мы с бабушкой остались одни, нога моя опухла и я уже не могла ходить, бабушка волновалась и поминутно измеряла мне температуру. Потом среди дня, что случалось крайне редко, приехал отец. Он скинул дубленку, и я увидела, что он так торопился, что даже не успел снять белый халат. В какие-то считанные минуты, ловко орудуя тупоносыми ножницами, он наложил мне гипс. Я провалилась в сон. А когда проснулась, за окнами было уже темно, и все родные собрались у моей кровати, как это обычно бывало на день рождения. Отец с мамой спорили, бабушка плакала, брат молчал. Потом началось самое неприятное – меня увезли в больницу. Ногу, которая нестерпимо болела, смотрели, наверное, сотню раз. Срезали гипс, вертели ее и крутили, но лучше не становилось. Я температурила, слышала чужие голоса и встревоженный мамин, в сознание прорывались обрывки фраз и незнакомые названия – остеомиелит, аппарат Елизарова…
Так под самый Новый год я попала в краевую больницу, потому что в нашей, районной, сделать ничего не могли. В больницу меня положили вместе с мамой, потому что я была слишком мала. Так начались долгие дни болезни. Я помню нашу скромную белую палату, узкую кровать, окно, затянутое ледяными узорами, надоедливые бесконечные процедуры и уколы. Помню, как приезжали отец с братом. Мне тогда показалось, что брат, который был старше меня на 11 лет, стал еще серьезнее, чем прежде. И глаза у него были тогда грустные-грустные…
Еще помню мальчика Женю, который лежал в соседней палате, мы с ним часто играли, но все игры у нас были неуклюжими, потому что бегать я не могла, а Жене просто запрещали, у него было что-то не то с легкими, не то с сердцем. Большую часть времени я проводила или на процедурах или у окна, сидя на подоконнике, застланном клетчатым байковым одеялом. Я глядела в заснеженное окно и ждала, что вот-вот снова придут делать уколы. Обычно уколы делали очень больно, так, что оставались большие синяки с расплывчатыми краями. Как говорят медики «легкая рука» была только у одной медсестры, пожилой, кругленькой и очень добродушной женщины, которая всякий раз гладила меня по голове пухлой рукой и называла «внучка». Мария Филипповна почему-то старалась по мере сил не пропускать меня, иногда даже сама говорила другим медсестрам, что за мои уколы они могут не волноваться, она сама все поставит и отметит в потрепанном стационарном журнале. Она была очень скромная, одевалась почти бедно – я часто наблюдала в окно, как Мария Филипповна выходила из ворот больницы в стареньком коричневом пальто, но как удивительно оно ей шло! Что-то настоящее было в ней, какая-то стать и непередаваемое чувство собственного достоинства…
28 декабря 1989 года был днем особенным – мы наряжали елку. Из сарайчика заносили большие, припорошенные снегом, холодные железные сундучки с елочными игрушками. Многие из причудливых игрушек разменяли не один десяток лет и украшали новогодние елки еще моих прадедов. В углу большой комнаты стояла высокая, под потолок, ель. Обычно елку мы наряжали вместе со старшим братом, мне разрешалось брать самые простые игрушки и вешать их на нижние ветки – даже если игрушка разобьется, что случалось, когда я второпях привязывала ее на тонкую ветку, взрослые не станут ругать.
Не знаю почему, но, сняв газетную обертку с хрупкого стеклянного мишутки с гармошкой, мне захотелось спрятать его, чтобы вечерами, когда никто из взрослых не видит, разглядывать его и рассказывать ему шепотом сказки. В большой тумбе у меня была своя собственная полка, там я хранила все свои самые важные вещи – раскраски, гербарии, обрезки разноцветных тканей и многие другие сокровища. Туда-то я и решила спрятать игрушку. Тумба стояла чуть боком, углом к стене и когда я полезла открывать ее, очень сильно ударилась левой ногой о выступающий край. Все бы ничего, но острая боль, которую я испытала в первые несколько секунд, стала нарастать и уже стала совсем нестерпимой к ночи…
Отец, вернувшийся с дежурства, осмотрел меня и велел маме нести бинты. Мне наложили тугую повязку, но на утро, когда мы с бабушкой остались одни, нога моя опухла и я уже не могла ходить, бабушка волновалась и поминутно измеряла мне температуру. Потом среди дня, что случалось крайне редко, приехал отец. Он скинул дубленку, и я увидела, что он так торопился, что даже не успел снять белый халат. В какие-то считанные минуты, ловко орудуя тупоносыми ножницами, он наложил мне гипс. Я провалилась в сон. А когда проснулась, за окнами было уже темно, и все родные собрались у моей кровати, как это обычно бывало на день рождения. Отец с мамой спорили, бабушка плакала, брат молчал. Потом началось самое неприятное – меня увезли в больницу. Ногу, которая нестерпимо болела, смотрели, наверное, сотню раз. Срезали гипс, вертели ее и крутили, но лучше не становилось. Я температурила, слышала чужие голоса и встревоженный мамин, в сознание прорывались обрывки фраз и незнакомые названия – остеомиелит, аппарат Елизарова…
Так под самый Новый год я попала в краевую больницу, потому что в нашей, районной, сделать ничего не могли. В больницу меня положили вместе с мамой, потому что я была слишком мала. Так начались долгие дни болезни. Я помню нашу скромную белую палату, узкую кровать, окно, затянутое ледяными узорами, надоедливые бесконечные процедуры и уколы. Помню, как приезжали отец с братом. Мне тогда показалось, что брат, который был старше меня на 11 лет, стал еще серьезнее, чем прежде. И глаза у него были тогда грустные-грустные…
Еще помню мальчика Женю, который лежал в соседней палате, мы с ним часто играли, но все игры у нас были неуклюжими, потому что бегать я не могла, а Жене просто запрещали, у него было что-то не то с легкими, не то с сердцем. Большую часть времени я проводила или на процедурах или у окна, сидя на подоконнике, застланном клетчатым байковым одеялом. Я глядела в заснеженное окно и ждала, что вот-вот снова придут делать уколы. Обычно уколы делали очень больно, так, что оставались большие синяки с расплывчатыми краями. Как говорят медики «легкая рука» была только у одной медсестры, пожилой, кругленькой и очень добродушной женщины, которая всякий раз гладила меня по голове пухлой рукой и называла «внучка». Мария Филипповна почему-то старалась по мере сил не пропускать меня, иногда даже сама говорила другим медсестрам, что за мои уколы они могут не волноваться, она сама все поставит и отметит в потрепанном стационарном журнале. Она была очень скромная, одевалась почти бедно – я часто наблюдала в окно, как Мария Филипповна выходила из ворот больницы в стареньком коричневом пальто, но как удивительно оно ей шло! Что-то настоящее было в ней, какая-то стать и непередаваемое чувство собственного достоинства…
Я помню однажды, когда она ставила мне очередную систему, я заметила на воротнике ее скромного темного платья, выбивавшегося из-под отглаженного халата, изящную брошь с крупным мерцающим кристаллом. Я не удержалась и прикоснулась к нему свободной от системы рукой. Мария Филипповна улыбнулась и рассказала, что эта брошь – подарок ее матери, которая всю Ленинградскую блокаду хранила украшение, как реликвию и веру в светлые дни. Меня глубоко тронул ее рассказ, я часто видела эту брошку и придумывала разные истории, с нею связанные, которые, непременно происходили в далеком и прекрасном Ленинграде…
В одно из своих редких посещений, отец привез нам с мамой книгу. Это был сборник рассказов для детей. Так случилось мое первое детское знакомство с творчеством Паустовского. На всю жизнь мне запомнился трогательный и грустный рассказ о бесстрашном растрепанном воробье Пашке, девочке Маше и ее маме-балерине. А еще в рассказе была брошь. Изящная брошь в виде хрупкого стеклянного букетика, который мерцал всеми огнями в руках Машиной мамы во время премьеры балета «Золушка»…Не знаю уж почему, но мне брошь представлялась не букетиком, а именно одним хрустально-мерцающим кристаллом, точно таким же, каким была брошь Марии Филипповны.
Дня выписки я очень ждала. За несколько месяцев я соскучилась по дому и родным. Однако эту радость омрачали минуты понимания, что с людьми, ставшими мне близкими в этих стенах, придется расстаться навсегда. Я грустила, Мария Филипповна тоже. В день, когда нас с мамой выписывали, я ждала Марию Филипповну, но она не появлялась в нашей палате. Я все прислушивалась к звукам в больничном коридоре, ожидая услышать ее шаги…
Приехал отец, мы стали спускаться в фойе, чтобы покинуть больничные стены, как к нам подбежала запыхавшаяся молоденькая медсестра. Обычно она работала в одну смену с Марией Филипповной. Отдышавшись, она сбивчиво рассказала, что в семье Марии Филипповны произошло горе, погиб единственный сын, и ее сегодня, конечно же, не будет. После девушка сунула крошечный бумажный сверток в мои ладони и также быстро убежала, как и появилась. Сверток я положила в карман своей цигейковой шубки и в каком-то глубоком расстройстве забыла о нем…
Спустя несколько дней, выйдя на прогулку с бабушкой, я обнаружила в своем кармане сверток. Развернув помятые бумажные листы, я увидела тонкую серебряную брошь с крупным мерцающим кристаллом. Ту самую, которая мерещилась мне в рассказе Паустовского «Растрепанный воробей», ту самую, которую я рассматривала во время болезненных систем, ту самую, которую Мария Филипповна по странному зову сердца решила подарить мне, странному и неуклюжему ребенку, которого, она знала, что больше никогда не увидит…